Зин художницы Марины Алаевой «Огородница» — это уникальный документ, в котором личные нарративы работниц фабрики «Красная Талка» становятся материалом для глубокого антропологического и психоаналитического исследования. Если сосредоточиться на психоаналитическом измерении, мы увидим здесь настоящую драму передачи женской идентичности.
Что же за сила «просыпается» в нас, когда мы мечтаем о даче? Что заставляет нас возделывать сад, подправлять «родовое гнездо» на «шести сотках» родителей? Возможно, это сложная смесь вины и любви.
Когда родители уходят, у детей часто возникает иррациональное чувство, что они не отдали родителям некий долг любви. Возделывание земли, на которой трудилась мать, выращивание растений — это форма нежности, способ превратить горе потери в любовь.
Очень важный момент, который звучит рефреном: матери часто не верят в нас, дочерей: «Она говорила, что все бросишь, — говорит Татьяна. — У меня была какая-то цель... доказать ей». Это способ искупить вину перед ушедшей, продолжить внутренний диалог с матерью.
Мы видим, как агрессия на мать — которая заставляла помогать в огороде, у которой «было слово надо» — трансформируется, переплавляется в упрямство: «Я ей докажу: я не брошу». Это вызов. Сила, которая «просыпается» — это нарциссическая ярость, направленная на то, чтобы доказать, что ты достойна материнского признания, даже если мать уже не может его дать.
В историях Татьяны и Ларисы звучит одна и та же нота — мамы не верили, что дети продолжат: «Все бросишь, закатаешь в асфальт». И в этом слышится не упрек, а, может быть, страх матери, что с ее уходом оборвется что-то важное, что она не успела передать. С точки зрения глубинной психологии, это очень понятное переживание. Мать вкладывает себя в землю не меньше, чем в детей. И когда приходит время уходить, самый большой страх — что ее труд будет забыт (нет для человека большего проклятия, чем видеть, как гибнут результаты его труда).
Есть в этих историях и еще один слой, очень тонкий. Мать, не верившая, что дочь продолжит, — это не только про сомнение. Это еще и про невозможность представить себя продолженной. И дочь, доказывая обратное, возвращает матери эту возможность — посмертно. Она говорит: «Ты ошиблась. Ты во мне живешь. Я не дала тебе уйти».
И тогда огород становится диалогом, в котором не нужны слова. «Я не брошу», — говорит Татьяна, и это звучит не как спор, а как обещание, данное той, кто уже не услышит, но почему-то это обещание важнее всех остальных. Дочь берет на себя ответственность за сохранение того, что мать считала важным. Это способ сказать: «Я не дам этому уйти».
Просыпается в дочери не сила, а нежность. Упрямая, тихая, земная. Потребность не доказывать, а быть — быть той, кто помнит, кто сохраняет, кто продолжает.
Лариса говорит о «маминых розах». Она их не сажала, но сохраняет. Сохраняя розы, она сохраняет часть материнского присутствия. Когда Лариса говорит «мамины розы», она не просто называет цветы. Она возвращает мать в этот мир — каждый раз, когда смотрит на них, когда поливает, когда видит, как они цветут. Это способ сказать: «Ты здесь. Ты во мне. Ты в этом саду». И в этом жесте — исцеление утраты, преображение боли в любовь.
Короче говоря, это способ воскресить мать в себе и быть ей «хорошей дочерью» постфактум.
Смерть матери — это всегда провал, разрыв ткани мира. Для дочери это еще и потеря той, кто была первым домом, первым убежищем, первым «местом» в этом мире. Мать — это пространство, в котором девочка учится существовать. И когда этого пространства не становится, дочь оказывается лицом к лицу с пустотой. И вот тогда начинается захват.
Захват пространства здесь — это попытка не дать матери уйти окончательно. Если я возьму твою землю, если я буду на ней стоять, если я буду делать то же, что делала ты — значит, ты все еще есть. Значит, дверь между мной и тобой не закрылась навсегда.
В психоанализе есть понятие «инкорпорации» — самого раннего, самого архаичного способа справиться с утратой, когда ребенок, не в силах принять исчезновение объекта, буквально «проглатывает» его, делает частью себя. Здесь, в этих женских историях, инкорпорация происходит не с телом матери, а с ее пространством. Дочь вбирает в себя садовый участок. Она делает его своей кожей, своей территорией. Она говорит: этот кусок земли — теперь часть меня. А значит, и ты — все еще часть меня.
Это действительно захват. Потому что дочь вторгается на территорию, которая принадлежала матери. Она занимает место матери. Она становится хозяйкой там, где раньше правила мать. И в этом есть что-то пугающее — признаться себе, что ты хочешь занять место матери, хочешь быть ею, хочешь продолжать ее жизнь вместо своей. Но именно это и происходит.
Ну и, конечно, вопрос: что важнее — захватить ее пространство или подхватить его, не бросить, удержать?
Текст: Елена Костылева, психоаналитик, философ